Deutsch
0 просмотров
Дайвер
Alex27j
14.03.07 11:50  Хождения по плоскостям
Римма была рыжеволосой, белокожей и удивительно голубоглазой еврейкой. Из той породы, что в юношеском возрасте отличается особенной, чувственной красотой, а к сорока годам расплывается, приобретая вид вечно доброй, полной бабушки с щетинкой усиков на верхней губе. Правда, когда мы познакомились, я еще не знал понятия "фенотип".
Мне было одиннадцать. Ну, почти одиннадцать, и в начале весны еще ничто не предвещало того, что именно этот год изменит мое чувственное восприятие мира.
Ну, если, конечно, не считать того, что весна в этом году началась рано, а на озере утонуло двое пьяных, а не как обычно - один.
Сегодня их вытащили баграми злые от недосыпа спасатели, приехавшие из райцентра. Вытащили - да так и положили рядышком, на одну скамейку. Трупы замерзли, их руки, сведенные судорогой, тянулись к небу, показывая облакам кулаки.
Я с мальчишками, конечно, не мог не сходить и не посмотреть на эти скрюченные, жалкие и одновременно такие страшные фигурки, но нашу возбужденную стайку очень быстро разогнали все те же смурные спасатели.
Домой я пришел задумчивый, автоматически покормил куриц, которые по причине грязной погоды сидели в курятнике, меланхолично выслушал нагоняй от матери за очередную тройку и совсем было собрался садиться за уроки, когда мать как бы невзначай напомнила мне, что пора бы сходить за молоком.
Это меня обрадовало: я любил ходить на вечернюю дойку к тете Гале. Во-первых, мне давалась отсрочка от ненавидимых домашних заданий; во-вторых, я любил постоять в теплом хлеву, за спиной у доярки, посмотреть на слаженные движения ее рук, послушать, как звенят струйки молока, разбиваясь о край ведра... А самое главное - мне обычно перепадала отдельная кружка парного молока, сцеженного через марлю немногословной хозяйкой.
И на этот раз мне досталась полная кружка. Сказав "спасибо" и попрощавшись, я уже выходил из калитки, стараясь не шлепнуться в лужу, натекшую из огромного подтаивающего сугроба, когда увидел...
Сначала мне показалось, что мне и правда показалось. На самом деле вспомнилось, что я где-то читал о том, что ангелов не бывает; и значит, то, что я вижу перед собой, - миф, галлюцинация. Потому я даже не воспринял свое видение всерьез, пока не осознал, что со мной... разговаривают!
- Эй! Ты что, глухой?
- Что?
- Привет, говорю! Молоко где тут продают?
- Тут и продают, - ответил я, балансируя на одной ноге посреди лужи. - Только у тети Гали все уже заказано, кажется. Но ты спроси, может, и даст литр. А ты кто? - Я высмотрел более-менее сухой пятачок земли и перепрыгнул на него с грациозностью дохлого слона, чуть не расплескав при этом молоко.
- А мы тут землю получили, дом строить будем. Папа вон бревна разгружает...
"Разгружает" было сказано громко: невысокий человек суетился вокруг тягача и давал рабочим советы, что и куда класть. Те слушали, незлобиво матерились в ответ и делали по-своему, человек бесился, бегал кругами, но это ему не помогало.
Я рассматривал своего ангела недолго. Собственно - зачем рассматривать того, кого и так знаешь отлично по снам и мечтам?
Как вы понимаете, я в этот момент уже пропал. С головой провалился. Утонул - и мне оставалось только грозить кулаком хихикающему весеннему солнышку и пытаться хоть как-то бороться с гормонами. Впрочем, о гормонах я тогда тоже еще ничего не знал, а потому проиграл эту битву вчистую...
* * *
Римма, а именно так звали ангела, уехала в тот же день в Питер с родителями, оставив меня, раздавленного, смятенного и влюбленного по уши, ждать летних каникул, как манны небесной.
Но зато минувший день был нашим. Я принес молоко домой только поздно ночью. За несколько часов я успел показать новенькой ближайшие окрестности; вызнать, что у нее нет друга; рассказать о том, как вытаскивали утопленников и как они лежали на скамейке - скалясь; отвести ее в ближайший коровник и показать, как доят лениво пережевывающих сено коров. Я млел от ее внимания и испуганных вздохов, крутился перед ней игривым щенком, плавился от ее улыбок и краснел, когда случайно касался ее руки...
Половину молока мы выпили, проголодавшись; кроме того, я все же шлепнулся в какую-то лужу и был грязным, как поросенок.
Дома я, естественно, получил нахлобучку, впрочем, опять вполне безуспешную: я ее просто не заметил, очарованный голубизной Римминых глаз. Удивительно: страдания "за любовь" были мне даже приятны...
Следующие два месяца превратились для меня в сплошное, беспросветное ожидание. Вплоть до того, что незадолго до начала каникул я завел дневник. Нет, писать мне в нем было особо нечего, разве что пару-тройку стишков о крови и моркови. Основная задача заключалась в том, чтобы следить, сколько дней осталось до каникул, и я каждый вечер с наслаждением зачеркивал очередную дату.
* * *
Наступившее лето было... Шальным, да. Именно шальным, сумасшедшим; оно ослепило меня солнцем, первой любовью и ночными прогулками. Описать все невозможно: ну как впихнуть в маленький рассказик о «неприличной болезни» события целого лета? Да что там лета - нескольких лет...
Конечно, я вознес ее на пьедестал. Ну и чего ожидать от мальчишки, выросшего на Дюма и советской фантастике? Я носил ее на руках и кормил клубникой, украденной из собственного сада; я отказывался от походов за грибами и рыбалки, а это, согласитесь, серьезно, особенно для мальчишки. Я распалялся от ее насмешек и делал глупости; ревновал ее к каждому парню, который подходил к ней ближе, чем на три метра; а уж те, кому она улыбалась, и вовсе становились чуть ли не моими кровниками. Сколько раз они приползали на коленях, захлебываясь в кровавых соплях и слезах, вымаливая пощаду – в моих снах…
А наяву… Наяву мы были детьми. Злыми и добрыми, наивными и влюбленными; и множество раз я захлебывался слезами обиды, стараясь не показать их – никому…
* * *
Это лето закончилось даже быстрее, чем обычно. Римма уехала и увезла с собой кусочек моего сердца. Помните? "Я уезжаю в дальний путь, но сердце с вами остается..."
Даже долгая зима без возможности ее увидеть, когда можно было бы найти замену объекту моей страсти, не принесла мне облегчения. Измена?! Только не я! Ведь зима пройдет, наступит лето, она приедет...
Здесь я вставлю избитую фразу: «Шли годы». Что сделать, если именно так оно и было?
Мы взрослели, и отношения, конечно, менялись. Помню, как я не мог понять, почему Римма не пойдет со мной купаться и почему она, краснея, выдавливает из себя только одно слово. Хорошо, что рядом был дед, объяснивший мне, хоть и коряво, суть понятия "месячные"... Кстати, отношение мое к ней от этого стало только нежнее: бедная...
Первый настоящий поцелуй...
Нет, вот вы сами помните тот трепет, ту дрожь, то ощущение невесомости от первого поцелуя? Когда сердце заходится в лихорадочной скачке, а кровь вдруг начинает буквально продавливать себе дорогу по венам, и трясущимися руками ты первый раз по-хозяйски поправляешь выбившуюся из-за ее уха прядь волос, понимая, что вот оно, свершилось - ты стал мужчиной...
Вот и я помню, а рассказать не смогу. И после этого не потерпеть каких-то несколько месяцев?!
Это сейчас поцелуй - просто касание мокрыми губами других губ, а тогда это было... Тогда, после первого поцелуя, я уже четко знал, на ком я женюсь. Я представлял себе это настолько ясно, что даже когда наша связь разорвалась, я еще несколько лет в это не верил. Не верил вплоть до того, что несколько лет подряд, уже вновь живя в Питере, звонил Римме минимум три раза в год, узнавая: не передумала ли она?
Римминого отца посадили: он был каким-то управленцем, ну, как и все, конечно, подворовывал. Впрочем, воровали все, и сажали лишь тех, кто воровал много. Как бы там ни было, в семье у них царило в то время уныние, а на фоне этого меня еще и недолюбливала Риммина мама.
- Ты знаешь, - сказала мне как-то Римма по телефону, после долгого разговора о том и о сем, - тебе меня не понять. Мы другие.
- Другие? Мы? Ты о чем?
- Ну... Ты же все же не совсем еврей... А нас, чистых евреев, не любят... Я говорила с мамой, и она сказала, что нам будет тяжело вместе. Евреев не любят все, а заодно будут не любить и тебя... Нам лучше расстаться. Совсем, понимаешь?
Помню, как меня поразила серьезность Римминого тона. Глубочайшие, показавшиеся мне бездонно-вековыми серьезность и грусть звучали в каждом ее слове. Так, словно все поколения, стоящие у нее за спиной, вдруг глянули на меня полным немого укора взглядом. Укора - и надежды: может, ты все же наш?
Я не знал. Впрочем, это стало нашим последним разговором перед очень долгой разлукой, в которой никто не был виноват. Просто…
* * *
Просто я повзрослел.
Как-то внезапно появились Сайгон, Эльф, Ротонда. Гитары, прогулки, вино, молодые хиппушечки...
Романтические представления о природе женщины рухнули почти в одночасье: любовь превратилась во что-то осязаемое, вполне земное и привязанное к вполне определенным половым признакам. Ее стало можно потрогать, поцеловать в сосок, взять за руку, пройтись с ней по набережной Невы - и спокойно потерять. Ну, если и не совсем спокойно, то хотя бы без позывов к реальному суициду... И только изредка, под вино рвать душу и струны, вспоминая ту, когда-то единственную... И - не звонить больше. Ведь мы и правда не пара.
Я уже и не вспомню, зачем я поехал тогда на дачу. То ли негде было ночевать, то ли просто хотелось отоспаться.
Бутылка водки, выпитая с дедом, – взрослая жизнь. Разговоры о посеве и всходах; да, работаю, а как же. Вечерняя сигарета: не как когда-то, втихаря, а вполне официально; хозяйским взглядом по поленнице дров - маловато, надо бы нарубить завтра; по знакомой с детства аллейке яблонь - к калитке. Взгляд - столь же привычный, как и аллейка - вниз, с пригорка, на дом, которым стали когда-то привезенные бревна, и...
Ступор.
Те же рыжие волосы, собранные в хвост, красная маечка, быстрые шаги...
- Привет. Ну как ты?
Те же голубые глаза чуть навыкате, пышная грудь, тонкие запястья...
- Ничего вроде. Замуж выхожу. Вот только в армии он сейчас...
Та же девичья улыбка, ровные зубы, непослушная прядка волос...
- Зайдешь? Посидим, расскажешь, вина выпьем - я из Питера привез.
- Попозже зайду. Часов в десять. Летняя кухня у вас до сих пор ведь стоит?
Кухня стояла. С широкой кроватью, табуретками и низким столиком, все как когда-то.
- Да. В десять...
Как я дождался - не помню. Поминутно подходил к окну с мутным стеклом: не идет ли?
Пришла - опоздала не сильно. Минут на десять всего - как раз, на сколько принято опаздывать.
Вино из загашника, сигарета - ну, рассказывай.
«Да что рассказывать... Замуж вот. Нет, не из наших...»
И вдруг:
- Хочешь меня? Ведь так у нас ничего и не было... - И глаза - пустые, без интереса. Просто предложение.
- Да... - Сглотнуть невысказанные слова, и удары в груди глухо.
Она как-то деловито стянула трусы, легла на кровать - знаете, такую старую, с железной спинкой, украшенной точеными набалдашниками... А я стоял рядом, словно первоклассник, глядя на то, что было когда-то причиной ночных поллюций. Опомнился. Залез на белое, начинающее полнеть - сверху, словно первый раз...
- Только аккуратно...
- Что, больно?
- Нет... На аборт не хочу...
И скрип старых пружин, и полукружья объемной груди, вытащенной из-под лифчика, и тихое "О-о-о" - в такт.
Сигарета. И тишина - нечего сказать. Не потому что хорошо - просто пусто, глухо, муторно, дохло...
Попрощались скомканно: "Ну, ты звони, с мужем познакомлю…"
Она ушла, а я все лежал и курил, пуская дым в потолок, следя за тающими в лунном свете завитками…
К врачу я пошел через неделю. Ну, сами понимаете. Пробовал позвонить Римме – ее постоянно было не застать дома.
Плюнул.
Так мы больше никогда и не виделись. Да и зачем, собственно?
Тогда еще лечилось все.
Только душу лечить как не умели, так и не умеют.
Потому и снится до чих пор по ночам: зеленая калитка у дома под горой, волосы, собранные в хвост, голубые глаза и милая, девичья улыбка…
#1