В 1923-1925 годах Йозеф Геббельс провёл время за тщательным изучением творчества Достоевского. Русский писатель восторгал будущего нацистского министра «дьявольской силой и национализмом», и эти установки он пронёс до конца своей жизни. В те же годы Геббельс превозносил Россию и русских, видя в них тех, кто может построить новый мир.
Блог Толкователя уже писал, как основные политические течения Германии в 1920-30-х – левые националисты и национал-большевики – черпали свои идеи из опыта большевистской России. Мода на «новый русский мир» в те годы не обошла стороной и будущую верхушку гитлеровской партии. В частности, самый близкий соратник Гитлера, Йозеф Геббельс до начала войны с СССР был убеждённым русофилом и восторгался русской культурой и русским преобразованием мира.
Огромное влияние на формирование личности Геббельса оказало творчество Фёдора Достоевского. Как происходило это впитывание Геббельсом идей русского писателя, рассказывается в статье Сергея Алленова, «Образ России и формирование политического мировоззрения молодого Йозефа Геббельса», напечатанной в журнале «Полития», №2, 2013:
«Личные записи молодого Геббельса показывают, что его путь в нацизм не был таким прямым и предопределённым, как он пытался внушить это читателям уже своих первых пропагандистских сочинений.
Ключом к восприятию молодым Геббельсом окружающего мира может служить цитата из романа Достоевского «Бесы», которой он в 1921 году открыл свою диссертацию: «Разум и наука в жизни народов всегда, теперь и с начала веков, исполняли лишь должность второстепенную и служебную; так и будут исполнять до конца веков. Народы слагаются и движутся силой иною, повелевающею и господствующею, но происхождение которой неизвестно и необъяснимо». Эти слова из монолога Шатова о духовном избранничестве русского «народа-богоносца», вряд ли годящиеся на роль эпиграфа к какому бы то ни было научному труду, казалось бы, не имеют отношения к диссертации, посвященной одному из малоизвестных представителей немецкого романтизма. По его убеждению, загадочная сила, о которой писал русский классик, одинаково проявляла себя и в эпоху романтиков, и в современной немецкой жизни.
Описания нужды и вызванных ею унижений, которыми пестрят воспоминания Геббельса о студенческих годах, не стали реже и после того, как он в предельно сжатый срок получил университетское образование и в ноябре 1921 года без видимых усилий защитил диссертацию.
(Отыщите в этой студенческой компании Геббельса)
Ни университетский диплом, ни даже ученая степень, которой он явно гордился, не помогли ему обрести душевный покой и встать на ноги в материальном плане. Сразу после защиты новоиспеченный доктор философии собрался с друзьями искать счастья в Индии, а когда эти планы рухнули, стал перебиваться случайными заработками в своем родном Рейдте. Весь его опыт работы по специальности свелся к дюжине литературных обзоров в местной прессе и частным урокам, после чего он пришел к мысли о необходимости найти «приличное место» и «начать зарабатывать». Казалось, таким местом могло стать Кёльнское отделение Дрезденского банка, куда Геббельс устроился в начале 1923 года. «Моё отвращение… Дерьмовые недели. Ничтожное жалование… Я должен отсюда вырваться… Я сыт банком по горло… Отчаяние. Мысли о самоубийстве…», — таков неполный перечень его впечатлений от работы. Так и не сумев себя перебороть, он взял в августе отпуск и провел его с подругой на море, а по возвращении симулировал болезнь и спровоцировал свое увольнение из банка.
Не найдя заработка и дома и вновь перейдя на содержание отца, 25летний доктор философии пережил новый приступ депрессии, пытаясь, по собственному признанию, за глушить его «диким пьянством сутками напролет» и терзаясь мыслью о том, что «больше не вынесет этой муки». Это состояние, вызванное унизительным положением иждивенца, усугублялось тем, что рукописи его литературоведческих эссе, а также драм и стихов собственного сочинения, которые он рассылал по редакциям газет, издательствам и театрам, безжалостно отвергались.
Описывая «сумасшедшие времена», наступившие в стране летом 1923 года, он сам в чеканной форме определил свою позицию: «Я — немецкий коммунист».
Важной частью того «параллельного» мира, в который погрузился молодой литератор, по-прежнему оставалось чтение. В ноябре 1923 года это были книги А.Стриндберга и Г.Гессе, а затем «Мёртвые души» Н.В.Гоголя. Дочитав первую часть поэмы, Геббельс назвал её автора «духовном отцом» Достоевского и в качестве особого комплимента отметил «исконную русскость» обоих писателей. Судя по воспоминаниям и дневнику, процесс его знакомства с творчеством самого Достоевского начался в 1919 году с «Преступления и наказания», пришелся в основном на 1920 год и закончился летом 1923 года романом «Идиот», оставившим у него «самое сильное впечатление».
С тех пор Геббельс снова и снова перечитывал эти произведения, причем особенно интенсивно в начале 1924-го и начале 1925 года, то есть именно тогда, когда в его мировоззрении и судьбе намечались серьезные сдвиги, все дальше уводившие его из мира литературы в мир политики. «Достоевский „Бесы“. Уже три года как не читал. И снова не могу избавиться от этого», – писал молодой книгочей в феврале 1924 года. Спустя год он взялся за «Униженных и оскорблённых»: «Читал всю вчерашнюю ночь и сегодня до самого вечера». Затем он обратился к «Братьям Карамазовым»: «В который уж раз? И читаю всё подряд».
О том, какое место занимало тогда творчество Достоевского в жизни Геббельса, можно судить и по другим, порой мелким деталям, о которых также повествует его дневник. Так, отмечая свое 26-летие с подругой и приятелем, он беседует с ними «оХристе и христианстве в связи с… „Идиотом“ Достоевского», а на дне рождения другой приятельницы читает с гостями вслух отрывки из того же романа.
Позднее, уже став гауляйтером Берлина, Геббельс опишет возвращение домой после напряженной агитационной поездки: «Только вошёл и – цветы от Эльзы и Достоевский на столе от мамы. Именины! Я о них совсем позабыл…»
(Отыщите в этой компании штурмовиков Геббельса)
Не менее красноречивы критические заметки Геббельса о тех писателях, которых он безусловно почитал за их взгляды и литературный талант, но по тем или иным причинам ставил ниже Достоевского. Среди них были и «чудный парень и великий поэт» К.Гамсун, и «нежный и хрупкий» А.Стриндберг, и «величайший из ныне живущих немецких драматургов» Г.Кайзер, и Г.Гауптман, чей роман «Юродивый Эмануэль Квинт» оставался для Геббельса «пока еще лучшей на немецком языке» книгой этикорелигиозного плана. И всё же даже эту книгу он находил «неизмеримо слабее» «Идиота» Достоевского.
Ещё более строгий приговор он вынес «Единственному» М.Штирнера, обвинив автора в «совершенном непонимании» духа христианской идеи, который открылся ему самому в творчестве Достоевского.
Так, называя Достоевского величайшим эпиком, Шекспира величайшим драматургом, а Гёте вели чайшим лириком европейской литературы, Геббельс исключил из этого ряда Шиллера на том основании, что он «слишком доморощен, слишком одомашнен, слишком патетичен», не способен «к художественным изыскам», является «дилетантом слова» и вообще «говорит о том, о чём не следует говорить». Кстати, последний упрёк будущий нацистский министр адресовал «всем нашим сочинителям», которые «говорят слишком много» и, в отличие от Достоевского, не оставляют «простора фантазии читателя», ищущего не «легкомысленных историй», но «Духа и смысла».
Что касается Гёте, то, даже поставив его вместе с Достоевским на «высшую ступень человеческого предназначения», Геббельс в одном из мест дневника позволил себе намёк, из которого следовало, что в то время он всё-таки отдавал предпочтение русскому классику. Глядя как-то на портрет Достоевского и описывая его «истерзанный, изборождённый и иссечённый» лик «преступника и пророка», он тут же вспомнил благородное и прекрасное, «как творение искусства», лицо «любимца богов» Гёте.
В своих воспоминаниях о первых знакомствах с романами Достоевского Геббельс писал о «потрясениях», «переворотах» и «революциях», которыми каждый из них отзывался в его сознании. Его более поздние дневниковые записи говорят о том, что эти книги не переставали оказывать на него шокирующее воздействие даже при повторном, а может быть, и третьем прочтении. О том, насколько бурную реакцию они могли вызывать, можно судить, например, по его признаниям, что, читая их, он «и неистовствует, и плачет» и что груз прочитанного лежит у него «ночью на душе как кошмар».
При этом творчество Достоевского служило истеричному по натуре Геббельсу не только катализатором его собственных переживаний, но и своеобразной психотерапией. «Достоевский повергает в отчаяние. Когда я его читаю, я пребываю в состоянии неистового безумия. И всё же он придаёт такую надежду и такую веру, делает таким сильным, таким добрым и таким чистым!» – записал Геббельс во время очередной депрессии, охватившей его зимой 1924 года.
Впрочем, и год спустя, когда гнетущая неопределённость сменилась лихорадочной политической активностью и быстрым вхождением в верхушку НСДАП, он продолжал искать в чтении русского классика погружения в иную и — как можно предположить из его записей — более притягательную реальность. Так, взявшись перечитывать «Униженных и оскорбленных», начинающий нацист воспринял это занятие как «отдохновение», а через два дня закончил его со словами: «Это были часы праздника! И вот я позабыл о всякой печали. Теперь я снова стал чист!»
Частые упоминания Геббельса об «очищающем воздействии», которое производило на него чтение Достоевского, о наступавших у него при этом экстатических состояниях и «переворотах» в сознании, а также об обретённой в итоге способности прозревать «тысячи дальних далей» говорят о поистине религиозном отношении к русскому писателю. По сути, это были акты приобщения молодого бунтаря к грядущему «новому миру», чуждому ненавистной реальности и рождённому пером его кумира вместе с персонажами, которые «выходят из-под руки поэта, как первые люди из-под десницы господней».
В конце концов романтическое уподобление поэта творцу-демиургу, усиленное ницшеанской мечтой о богоподобном герое, вылилось у Геббельса в посвящённую Достоевскому стихотворную оду:
«Провозвестник последних пределов.
Пророк и бог!
Ты держишь в своих руках
Мир будущего, застывший и безмолвный.
Через Тебя говорит дух вечного духа;
Ничто человеческое Тебе не чуждо,
И все ж Ты возвышаешься над временем и пространством.
Ты дал народу веру невиданной силы, и форму, и бога, и мир,
А затем Ты вновь устремился ввысь
В огненной колеснице к той вечности,
Из которой явился Твой дух».
В других столь же пафосных, но уже прозаических строках той же дневниковой записи Геббельс фактически признавался в том, что его пленял отнюдь не только литературный дар Достоевского, писавшего якобы лишь потому, что «писать — это единственный способ быть в XIX веке героем и пророком». К тому времени русский беллетрист стал для него прежде всего гением, сумевшим открыть своему народу его национальное предназначение и путь к новой жизни, наполненной неким высшим сакральным смыслом.
Собственно, и само появление на свет националистической проповеди Достоевского, сила которой заключалась именно в её религиозной подоплёке, представлялось Геббельсу актом не столько художественного, сколько мистического прозрения: «Он пишет о том, что… разжег в его мозгу и душе его Демон, его Дьявол… Он пишет потому, что его любовь к России и ненависть к чужому, вдохновение и огонь — и божественный огонь тоже — обжигали ему душу».
Стоит заметить, что готовность Геббельса признать более дьявольскую, нежели божественную природу послания Достоевского лишь внешне противоречила благоговейным суждениям о его истинно христианском содержании, которыми пестрят другие места дневника. Допуская мысль о двояком происхождении пламенной любви Достоевского к своему отечеству и его жгучей ненависти к «чужому», будущий нацист проецировал на писателя те националистические чувства, которые в это время разгорались в его собственной — демонической, как он верил, — душе. Во всяком случае, этот пассаж появился в его записях именно тогда, когда он, открыв в христианском социализме Достоевского спасительный путь не только для России, но и для Германии, сводил эту русскую утопию к идее немецкого национального социализма, в которой уже не было места христианскому богу.
Преимущественно «литературную» природу представлений молодого Геббельса выдавали, в частности, высказывания о русском народе, венчавшие его панегирики Достоевскому и Толстому и в равной степени относившиеся не только к реальным соотечественникам писателей, но и к их вымышленным персонажам.
Так, расхваливая «блестящий терпкий эпос «Войны и мира», он признавался в своей любви ко всем без исключения дурным и хорошим героям произведения, поскольку «все они настолько типичные русские, эти чудесные, импульсивные, терпеливые, вспыльчивые, непосредственные люди!». «Каким великим и многообещающим должен быть народ, из которого вышел такой пророк!» —
замечал он, размышляя об авторе перечитанного им осенью 1923 года романа «Идиот». «Благословен народ, который был способен его породить!.. Разве этот народ не будет народом новой веры, новой страсти, нового фанатизма, короче говоря, нового мира?» — развивал он туже тему, вернувшись к книге в начале следующего года.
Ещё через год, обратившись к «Униженным и оскорбленным» и восторгаясь героями романа, новоиспеченный нацист не удержался от восклицания: «Как же мы далеко отстали от этого чудесного народа. Ex oriente lux!»
| Толкователь